Пуританская традиция, на которой вырос Дефо и которая становилась в английской духовной жизни господствующей, все это отвергала. Если учесть, сколько же нужно было отвергнуть как «вымысел» и «вред», то получалась фактически художественная литература как таковая — ее по-английски издавна обозначают словом «вымысел». Как «разврат» пуритане преследовали театр, о чтении романов говорили — «предаваться пороку». Они доходили в этом до изуверства, до крайностей доктринерства. Но, с другой стороны, в самом деле традиция «чудес» отживала свое.
Вспомним, как в первом из романов нового времени, в «Дон Кихоте», поступают с романами рыцарскими. Они летят в огонь. Ключница, священник, цирюльник, люди неискушенные, вершат это аутодафе, но в их суждениях слышен и голос самого автора. Ведь они разборчивы, очень даже разборчивы: не книги как таковые жгут, а подводятся итоги определенной литературной традиции. Истинное отделяется от эпигонства, оригинал от подражания. Приговор выносится с точки зрения исторической: что в своем роде (и в свое время) было хорошо, надлежит пощадить, оставить на полке, а если это одна только напыщенность и нелепость — в огонь! И читать этого не следует, да и писать так уже нельзя! — вот критический вывод из знаменитой сцены сожжения книг в «Дон Кихоте».
Дефо, видевший в «Дон Кихоте» образец, по-своему искал решения дилеммы, которую перед писателем нового времени поставил Сервантес. Ведь он «выдумал» Дон Кихота, а в то же время это — правда.
«Ваше сочинение, — говорят автору в «Дон Кихоте», — имеет целью разрушить доверие, которым пользуются рыцарские книги». Да, разрушить или закрыть одну и создать другую традицию доверия к книгам. Доверие к рыцарским книгам зиждилось на авторитете предания. Сервантес, напротив, выдумал все сам, и, не скрывая этого, он вступает с читателем в литературную игру по новым правилам.
Дефо находился в другой стране, в другое время и перед другой аудиторией, где вымысла не признавали в принципе, где творческая игра фантазии считалась занятием праздным и порочным. Поэтому, начиная со своими читателями, в сущности, ту же игру, что и Сервантес, Дефо не решился объявить об этом прямо. «В этой книге нет и капли вымысла», — говорит он от лица редактора, которым прикинулся он так же, как прежде прикидывался собственным врагом.
«Приключениям Робинзона» и простодушно верили, и восхищались сознательной ложью автора, его критиковали, уличая в плагиате и всяческих несуразностях, и ему же подражали, создавая новые «Приключения». Самым замечательным разоблачением книги Дефо был роман, который по достоинству встал рядом с «Робинзоном». Это — «Путешествия Гулливера». Ведь Робинзон и Гулливер — соперники, литературные соперники. Дефо уверял, что все описанное им правда; тогда, чтобы показать, что это — выдумка, создал — тем же способом — свою книгу Свифт.
Гулливер — зять Дефо, — так это придумано у Свифта. Он женил своего героя на дочери «галантерейщика из Сити» — очевидный намек, поскольку так назывался автор «Робинзона», — ведь его основным занятием была торговля, в том числе подтяжками и духами. Свифт сделал Гулливера дальним родственником прославленного капитана Дампьера, и это опять намек, ибо Дефо уверял, будто в жилах его течет кровь Уолтера Ралея, знаменитого мореплавателя шекспировских времен. Есть и другие параллели. Но Свифт насмехался не только над Дефо и Робинзоном. «Высокий ум» иронизировал над простодушием читателей, понимавших искусство только в форме бытового правдоподобия. Однако же сам Свифт создал «Путешествия», удивительные по впечатлению правдоподобия, и — парадоксальным образом подтвердил силу реализма Дефо.
«Подлинность», творчески созданная, оказалась несокрушима. Даже ошибки в морском деле и географии, даже несогласованность в повествовании Дефо скорее всего допускал сознательно, ради все того же правдоподобия, ибо самый правдивый рассказчик в чем-нибудь да ошибается! Сервантес, на которого ориентировался Дефо, так и говорил, делая намеренные ошибки: «Это и неважно, главное, не отступать от истины». Разумеется, речь идет об истине искусства, создаваемой объединенными усилиями наблюдательности и воображения. Дефо не раскрывал своих повествовательных принципов, но следовал он им неукоснительно.
После «Робинзона Крузо» Дефо писал роман за романом. Он стал профессионалом, то есть сделал литературу средством к существованию. Дефо одним из первых занялся писанием романов как ремеслом, и сразу же на его примере обнаружили себя выгодные и проигрышные особенности литературного ремесла. Вторая часть первой его книги — так называемые «Дальнейшие приключения Робинзона» — получилась уже гораздо менее увлекательной, а третья часть — «Серьезные размышления Робинзона» — вовсе не удалась. «Ничего, равного первой части «Робинзона», у него, конечно, нет, но кое-что хорошее есть во всем им написанном» — это сказал современник о Дефо и не ошибся.
1722-й год был особенно плодотворным для Дефо. Он написал тогда одну за другой три книги — каждая положила начало особой традиции.
По историческим материалам, по свидетельствам очевидцев, отчасти и по своим собственным воспоминаниям, хотя бы очень смутным, детским, Дефо составил «Дневник чумного года». Он показал, как надо восстанавливать в художественном повествовании ушедшую эпоху, его «Дневник» — первый исторический роман. Вальтер Скотт, «отец исторического романа» (Дефо в таком случае «праотец»), восхищался этой книгой. А мы знаем ее косвенно через пушкинский «Пир во время чумы». Наблюдатель, стоящий «бездны мрачной на краю», это и есть та повествовательная позиция, с которой вел простой, а вместе с тем напряженный и местами жуткий рассказ Дефо, подписавший свой репортаж, впрочем, всего двумя буквами — Г. Ф., в честь дяди Генри Фо, шорника, который сам пережил чуму и рассказал о ней во всех подробностях племяннику.