— О, радость! О, счастье! — воскликнул он. — Вон там, смотри, отсюда видно… моя земля, мой народ!
Все лицо его преобразилось от радости: глаза блестели, он весь был охвачен неудержимым порывом, — казалось, он так бы и полетел туда, к своим. Это наблюдение навело меня на мысли, благодаря которым я стал относиться с меньшим доверием к моему слуге. Я убежден, что при первой возможности Пятница вернется на родину и там позабудет не только свою новую веру, но и все, чем он мне обязан, и, пожалуй, даже предаст меня своим соплеменникам: приведет их сотню или две на мой остров; они убьют меня и съедят, и он будет пировать вместе с ними с таким же легким сердцем, как прежде, когда все они приезжали сюда праздновать свои победы над дикарями враждебных племен.
Но, думая так, я был жестоко несправедлив к честному малому, о чем потом очень жалел. Подозрительность моя с каждым днем возрастала, а сделавшись осторожнее, я, естественно, начал чуждаться Пятницы и стал к нему холоднее. Так продолжалось несколько недель, но, повторяю, я был совершенно неправ: у этого честного, добродушного малого не было и в помышлении ничего дурного; он не погрешил тогда против правил христианской морали, не изменил нашей дружбе, в чем я и убедился наконец, к великой своей радости.
Пока я подозревал его в злокозненных замыслах против меня, я, разумеется, пускал в дело всю свою дипломатию, чтобы заставить Пятницу проговориться; но каждое его слово дышало такою простодушной искренностью, что мне стало стыдно моих подозрений; я успокоился и вернул свое доверие моему другу. А он даже не заметил моего временного к нему охлаждения, и это было для меня только лишним доказательством его искренности.
Однажды, когда мы с Пятницей опять поднялись на этот самый холм (только в этот раз на море стоял туман и берегов материка не было видно), я спросил его:
— А что, Пятница, хотелось бы тебе вернуться на родину к своим?
— Да, — отвечал он, — я был бы много рад воротиться к своим.
— Что ж бы ты там делал? — продолжал я. — Превратился бы опять в дикаря и стал бы, как прежде, есть человеческое мясо?
Его лицо приняло серьезное выражение; он покачал головой и ответил:
— Нет, нет! Пятница сказал бы там им всем: живите хорошо, молитесь богу, кушайте хлеб, козлиное мясо, молоко, не кушайте человека.
— Ну, если ты им это скажешь, они тебя убьют.
Он взглянул на меня все так же спокойно и сказал:
— Нет, не убьют; они будут рады учить доброе (будут рады научиться добру — хотел он сказать). — Затем он прибавил: — Они много учились от бородатых людей, что приехали на лодке.
— Так тебе хочется воротиться домой? — повторил я свой вопрос.
Он улыбнулся и сказал:
— Я не могу плыть так далеко. — Когда же я предложил сделать для него лодку, он отвечал, что с радостью поедет, если я поеду с ним.
— Как же мне ехать? — возразил я. — Ведь они меня съедят!
— Нет, нет, не съедят, — проговорил он с жаром, — я сделаю так, что не съедят, я сделаю, что они будут тебя много любить. — Мой честный Пятница хотел этим сказать, что он расскажет своим землякам, как я убил его врагов и спас ему жизнь, и что за это они полюбят меня. После того он рассказал мне на своем ломаном языке, с какой добротой относились они к семнадцати белым бородатым людям, которых прибило к берегу в их земле.
С того времени, признаюсь, у меня засела мысль попробовать переправиться на материк и разыскать там бородатых людей, о которых говорил Пятница; не могло быть сомнения, что это испанцы или португальцы, и я был уверен, что, если только мне удастся присоединиться к ним, мы сообща отыщем способ добраться до какой-нибудь цивилизованной страны, между тем как, находясь в одиночестве, на острове, в сорока милях от материка, я не имел никакой надежды на освобождение. И вот спустя несколько дней я опять завел с Пятницей тот же разговор. Я сказал, что дам ему лодку, чтоб он мог вернуться на родину, и повел его на противоположную оконечность острова, где стоял мой фрегат. Вычерпав из него воду (для большей сохранности он был у меня затоплен), я подвел его к берегу, показал ему, и мы оба сели в него.
Пятница оказался превосходным гребцом: лодка шла у него почти так же быстро, как у меня. Когда мы отошли от берега, я ему сказал: «Ну, что же, Пятница, поедем к твоим землякам?» Он посмотрел на меня недоумевающим взглядом: очевидно, лодка казалась ему слишком маленькой для такого далекого путешествия. Тогда я сказал ему, что у меня есть лодка побольше, и на следующий день повел его к месту, где была моя первая лодка, которую я не мог спустить на воду. Пятница нашел ее величину достаточной. Но так как со дня постройки этой лодки прошло двадцать два или двадцать три года и все это время она оставалась под открытым небом, где ее припекало солнце и мочило дождем, то вся она рассохлась и прогнила. Пятница заявил, что подобная лодка будет вполне подходящей и что на нее можно будет нагрузить довольно еды, довольно хлеба, довольно питья.
В общем, мое намерение предпринять поездку на материк вместе с Пятницей настолько окрепло, что я предложил ему построить такую же точно лодку, на которой он сможет уехать домой. Он не ответил ни слова, но стал очень сумрачным и грустным. Когда же я спросил, что с ним, он сказал:
— За что господин сердится на Пятницу? Что я сделал?
— С чего ты взял, что я сержусь на тебя? Я нисколько не сержусь, — сказал я.
— Не сержусь, не сержусь! — Он повторил эти слова несколько раз. — А зачем отсылаешь Пятницу домой?
— Да ведь сам же ты говорил, что тебе хочется домой, — заметил я.