— Да, но вы обрекаете меня на голодную смерть, сударыня, — сказал я, — а голод — это смерть такая же медленная, как при колесовании.
— Я обрекаю вас на голодную смерть? Да разве вы не процветающий виргинский купец и разве я не принесла вам в приданое полторы тысячи фунтов. Что вам еще надо? Я думаю, этого достаточно, чтобы содержать жену?
— О, конечно, сударыня, я могу содержать жену — жену, но не игрока в кости! Хотя вы мне и принесли полторы тысячи фунтов годового дохода, однако на карты и кости никакого состояния не хватит.
Услышав это, она вспыхнула и подняла крик; словом, после множества горьких упреков, она объявила мне, что не видит причины менять свое поведение, что же касается того, могу или не могу я содержать жену, то вот когда больше не смогу, тогда она сама найдет способ содержать себя.
Некоторое время спустя после нашей первой стычки она доверительно сообщила мне, что ждет ребенка. Поначалу я было обрадовался, надеясь, что это несколько укротит ее безрассудство, но ничто не изменилось, напротив, аппетиты ее лишь разыгрались, для ребенка покупалось такое приданое, что очень скоро я понял, что она недалека от полного безумия, и в один прекрасный день набрался храбрости и сказал ей, что она вот-вот пустит нас по миру; я просил ее понять, что такие траты нам не по средствам, да и не соответствуют нашему положению. Одним словом, я заявил ей, что не могу позволить ей делать такие расходы, что если так будет продолжаться, то второй, а за ним, может быть, третий ребенок меня окончательно разорят, и посоветовал ей взвешивать свои поступки.
Она отвечала мне с видом откровенного презрения, что не ее забота думать о подобных вещах, что если я не могу ей позволить такие траты, то она сама себе их позволит, и тогда пусть я пеняю во всем на себя.
Я умолял ее хорошенько подумать и не доводить меня до крайности, помнить, что я женился на ней, чтобы любить ее и заботиться о ней, и хотел бы относиться к ней как к доброй жене, но вовсе не собираюсь из-за нее разориться и погибнуть в нищете. Но ничем нельзя было ее урезонить, никакие просьбы, чтобы она стала скромней, не помогали, напротив, она приняла их в штыки — как это я, видите ли, осмелился командовать ею? — и обрушила на меня целый поток слов, заявив, что я должен разделить с ней ее тяжкое бремя, а если мне это не нравится, она сама позаботится о себе и часу не останется больше со мной, она никому не позволит собой командовать и так далее все в том же духе.
На это я возразил ей, что ребенок, которого она назвала тяжким бременем, для меня совсем не бремя, что же до остального, она может поступать, как ей заблагорассудится, для меня и то будет уже облегчением, если не придется больше думать о родильных приютах, стоимостью в сто тридцать шесть фунтов, без которых, как выясняется, она никак не может обойтись. В ответ она сказала, что напрасно я так в этом уверен, что не придется, но если не придется думать мне, так придется кому-нибудь еще, как она надеется. «Воля ваша, сударыня, — сказал я, — тогда тот, кому придется думать о родильных приютах, и будет содержать детей». В этом я тоже напрасно уверен, заявила она, обернув все в шутку и таким образом высмеяв меня.
Должен признаться, этот наш разговор сильно рассердил меня, мало того, дальше следовало продолжение и не раз, а слишком часто, пока, наконец, мы не пришли к решению расстаться.
Сами переговоры были отвратительны; она требовала себе содержание и называла сумму порядка трехсот фунтов в год, а я требовал от нее гарантии, что она не введет меня в долги; она настаивала, чтобы я содержал ребенка, выпрашивая на это еще сто фунтов в год, а я, в свою очередь, просил ее обещать, что мне придется содержать еще каких-нибудь детей, которых она с кем-нибудь приживет, как она мне сама угрожала.
Меж затянувшихся споров она разрешилась от тяжкого бремени (как она называла это) и родила мне сына, прелестнейшего ребенка.
Лежа в родильном приюте, она, казалось, готова была уступить и снизить требуемую сумму, правда, на самую малость, — так, с большим трудом и после долгих уговоров она согласилась на комплект детского полотняного белья за пятнадцать фунтов, вместо комплекта за тридцать, какой хотелось ей, да и это она представила как исключительное свидетельство ее великого снисхождения и вынужденную уступку моей скупости, как она сказала.
Однако стоило ей оправиться, как все пошло по-старому, она дала себе волю и пустилась во все тяжкие: к ней стали приходить в гости определенного сорта мужчины, что мне было отнюдь не по нраву, а однажды она и вовсе пропадала всю ночь. На другой день, когда она вернулась домой, то первым делом сама подняла крик, а уж потом объяснила мне, где, по ее словам, она ночевала, — сказала, что была на крестинах, после которых для гостей был устроен пир, и все допоздна засиделись, а если я недоволен объяснением, могу сам разузнать обо всех подробностях, где она спала и все такое. На это я сухо заметил ей:
— У вас есть полное основание предполагать мое недовольство, сударыня, другого вы и ждать не могли, что же до того, чтобы мне идти в ваш притон и расспрашивать там, нет уж, увольте. Это вы должны представить доказательства вашего добропорядочного поведения и рассказать, где и с кем вы провели ночь, а мне достаточно и того, что вы не ночевали дома, не предупредив об этом мужа и не испросив его согласия, так что прежде, чем продолжать разговор, я должен получить от вас исчерпывающее объяснение.
Она в сердцах ответила, что ей совершенно безразлично, как я к этому отношусь, но раз я злюсь, что она при таких особых обстоятельствах осталась ночевать у друзей, то она предупреждает меня, что и впредь будет поступать точно так же и что придется мне с этим примириться.