Дальше говорилось все о том же, это были лишь начальные строки, и они так запали мне в душу, что я запомнил их слово в слово, и нередко твердил про себя.
После столь замечательного и столь растрогавшего меня ответа на продолжении разговора я не настаивал. Было ясно, что человек этот искренне раскаивается и опечален не самим наказанием, ибо нынешнее его положение не беспокоило, а скорее, как уже говорилось, радовало его, — нет, чувства и разум его тревожили воспоминания о пагубной, порочной жизни, какую он вел раньше, о гнусных преступлениях против бога и людей, какие он совершал, ему не давала покою мысль о том, до чего же неразумен он был, пока не попал сюда.
Я спросил его, не приходилось ли ему думать о раскаянии — до или после приговора? На что он ответил: «Ньюгет (ибо так называлась бристольская тюрьма, видимо, в подражание лондонской) не то место, где родится раскаяние, напротив, любой злодей ожесточится там и позабудет скоро и бога, и черта». И все-таки, оглядываясь назад, он с удовлетворением мог отметить, что даже тогда он не оставался полностью чужд раскаянию, однако не смел всецело уповать на волю всевышнего. Он часто задумывался о себе, о своей загубленной жизни еще до того, как попал в тюрьму, каждый раз, когда нечестивое его ремесло предоставляло ему время для размышлений; он даже вопрошал себя: «Куда я качусь? До чего доведут меня все эти дела? И когда им будет конец? Грех и стыд сменяют друг друга, и ждет меня виселица». И он бил себя в грудь и восклицал: «О негодяй несчастный! Когда ты наконец раскаешься?» И отвечал сам себе: «Никогда! Никогда! Никогда! Пока не попаду в тюрьму или на виселицу».
— После чего, — продолжал он, — я вздыхал и проливал слезы, вспоминая мою злосчастную жизнь, история которой могла бы повергнуть мир в изумление. Но увы! Будущее казалось темно и вселяло в меня такой ужас, что вынести это было трудно, и тогда я искал утешения в вине и в веселой компании, вино вело к невоздержанности, а дурная компания, состоявшая из мне подобных, вводила во искушение, и тогда всех моих размышлений как не бывало, и опять я становился негодяем.
Он говорил об этом с таким волнением, что, хотя лицо его озаряла улыбка, однако в глазах все время стояли слезы, так он был охвачен сладкой скорбью, если возможно употребить подобное выражение.
Странное все это производило на меня впечатление, и не пойму даже, отчего так волновало меня. Мне нравилось слушать его, и все-таки на душе у меня, не знаю почему, от этих речей оставался какой-то тяжелый осадок, и что со мной, я не ведал. Необъяснимая тоска сжимала сердце.
Итак, он продолжал свой рассказ.
— А затем, — сказал он, — я попал в руки правосудия за выходку, особенно наглую. Подумать только, меня, на счету у которого было по меньшей мере сто грабежей и прочих преступлений, — чтобы их все описать, потребовалась бы целая книга, — меня, который, попадись я только, заслуживал цепей и виселицы и против которого, если бы дело слушалось открытым судом, выступило бы не менее двадцати свидетелей, — такого человека тайно препроводили под чужим именем в местную тюрьму и судили за мелкое преступление, в котором я, по сути, не был виновен, а поскольку еще учли неподсудность духовенства светскому суду, то снизошли до милости и отправили на каторгу.
— А что, как вы думаете, — сказал он, — сильнее всего задело мои чувства и породило во мне эту благодетельную перемену, которая позволяет мне надеяться, что господь не оставил меня? Только не тяжесть моих преступлений, нет, лишь чудо промысла божия, кое во спасение человека устилает путь его терниями, заставляя терпеть муки и страдания за малую вину его, дабы мог человек сам узреть, какого наказания избежал за главные свои прегрешения, одному ему ведомые. Неужели вы думаете, что, когда узнал я о ссылке и каторжных работах, я не расценил этот приговор как чудо, как милость божию, оказанную человеку, который сделал все, чтобы заслужить виселицу, и беспременно встретил бы давно смерть, если бы стало известно его настоящее имя и проведали бы, какой отпетый негодяй попал к ним в заточенье. Вот где началось мое раскаяние, ибо в том и милость нашего создателя, что он оберегает нас, когда мы отдадим себя на его суд, и сострадает нам, спасая от всяких бед, какие мы сами на себя накликаем, не зная, как вырваться потом от них, но лечит нас он тоже муками, делая добро через зло, тогда как сами мы часто пользуемся добротой его себе во зло. Да, повторяю, вот где главная причина покаяния; никто не станет спорить, что не виселица, но избавление от виселицы заставляет вора раскаяться.
— Конечно, — продолжал он, — страх перед заслуженной карой имеет свою власть над человеком. Ожидание смерти наполняет его душу ужасом, который спешат назвать раскаянием, но, боюсь, ошибаются, ибо это скорее лишь душевные муки, порожденные тяжким предчувствием неминуемого возмездия, смятение в грозном предвидении грядущего. Иное дело сознание, что ты прощен, вот оно действительно может всколыхнуть все ваши чувства и страсти, и тогда перед вами невольно встанет весь ужас содеянного вами преступления — именно преступления, которое оскорбляет нашего создателя, ибо означает низкую неблагодарность по отношению к тому, кто дал нам жизнь со всеми ее радостями и утехами, кто полнит наши сердца благоговением, продолжая творить добро, когда мы заслуживаем лишь гибели.